Литературная сеть — Литературная страничка

Об авторе

Произведения

Памятник нерукотворный

Памятник нерукотворный

6 июня 1799 года родился АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН

Поэту — 205


НЕ ОЧЕНЬ ЮБИЛЕЙНАЯ ДАТА

(Дожить бы до юбилея)

Высказываться о Пушкине — значит, каждый раз говорить о всех и за всех, кто из свобод, возможностей, обязанностей и прав, имеющих особые взаимоотношения с литературой и литературным трудом, а именно: верить, радоваться, огорчаться, надеяться, любить, страдать, принимать, отвергать, читать, думать, писать, сочинять, служить высоким идеалам, — хотя бы пару-тройку исполняет по-русски. И наоборот: упоминание о любом из русскоязычных авторов послепушкинских времен, талантливом и неповторимом, так или иначе, приводит к неиссякающим истокам, к Пушкину, к этому солнцу российской и мировой литературы.

Говорить о Пушкине, своем понимании его творчества и внутреннем родстве с ним — ответственность неимоверная.

205 — дата, конечно, не очень юбилейная, не 250 и даже не 225. Но ведь по большому счету это не имеет значения. Ни для Пушкина, ни для почитателей его таланта и творчества. Тем более что человеку, пребывающему по эту сторону от пролегающей между двумя мирами черты, не дано знать, что с ним будет в следующий миг — час, день, неделю: до ближайшего пушкинского юбилея, кратного четверти века (система исчисления, пользующаяся наибольшим признанием в осуществлении особого рода оценок и празднований) еще дожить надо. Хотелось бы, конечно. А не удастся — тоже не велика беда. Да хотя бы в том смысле, что я уже был свидетелем трех юбилеев Поэта: есть, чем гордиться, есть, за что благодарить Бога и судьбу. Правда, пушкинского 150-летия я не помню: тогда я пребывал в том счастливом возрасте, когда в буквальном смысле под стол пешком ходят. Зато спустя четверть века, во времена следующего юбилея, Поэт был моим кумиром, богом литературы, самым близким другом. О чем и можно прочитать в приводимой ниже главе романа.

А очень красивая дата прошла для меня незаметно. Стыдно, ужасно, непостижимо, но в июне 1999-го я даже не вспомнил, что Александру Сергеевичу — 200! Как могло такое случиться? Сам ли я, метавшийся в поисках средств к существованию, повинен в том? Или политический режим и правители, доведшие страну и большую часть его населения до нищеты и прозябания, когда даже литераторам не до литературы и даже не до Пушкина? А может, наши средства массовой информации, которые то безалаберно скучны, то безоглядно примитивны, то беспардонно лживы?

Скорее всего, есть доля вины и моей, и “отцов” нации, и масс-медиа.

Что касается последнего фактора, то, с позволения сказать, легитимные СМИ в условиях посткоммунистического режима иными и быть не могут, коли во главе страны, возникшей вдруг из одного из 15-ти осколков бывшей империи, вот уже 13 лет пребывает один из бывших верных ленинцев. Который до своего президентства успел побывать в первых секретарях обкома, а затем — и ЦК Компартии Узбекистана. Которому, как яблоку от яблони, было дано упасть лишь рядом с породившей и вскормившей его брежневской системой, являвшейся — по внутренней сути, а не внешними различиями! — закономерной наследницей своих предшественниц: хрущевской, сталинской, продразверсточной.

Нынешние СМИ Узбекистана настолько вылиняли, настолько растранжирили кредит доверия читателей и зрителей к себе, что уже давно перестали существовать для здравомыслящей и честной части интеллигенции. Узмасс-медиа, если не говорить о рекламно-прикладных функциях, признаются лишь приспешниками и служителями режима. Хотя ради справедливости следует признать: узбекское телевидение имеет и массовую аудиторию. Но для последней УзТВ, за недоступностью другого, служит в основном средством воспроизведения популярной музыки, а также просмотра разного рода “тропиканок” — нравоучительных и душещипательных историй местного и иноземного происхождения. А, скажем, у меня появилось кабельное телевидение (всего два года назад), около 15-ти российских программ (хотя нередко и там смотреть нечего), и теперь каналы УзТВ и вовсе не включаются в моем доме; появился Интернет (чуть больше года), и теперь газеты Узбекистана в своем нынешнем виде мне совершено не нужны.

В обеление же того, что я сам, пусть и будучи придавлен внешними и внутренними обстоятельствами, пусть и пребывая в состоянии органического неприятия СМИ, прошляпил возможность поклониться Пушкину по случаю его двухвекового юбилея, скажу следующее.

Первый вариант того самого романа, в котором обойтись без солнца русской поэзии было никак невозможно, писался мною во времена, когда он, Пушкин, завершал свой 201-й. Совершенно не круглая дата! Да и вопросы моего выживания тогда не только не потеряли своей остроты, но приняли еще более угрожающие, ну, просто зловещие формы. Тупик казался совершенно безвыходным, кризис — беспросветным. Но ничто и никто не помешали мне тогда обратиться к Пушкину. Более того, именно Пушкин и литературный труд спасли меня. Отнюдь не деньгами! — Их они мне не дали и не могли дать. А тем, что укрепили во мне дух и веру. Что и помогло найти выход из душевного тупика, вернуться к жизни. А попутно преодолеть и финансовый кризис.

Воистину, не хлебом единым жив человек!

Чтобы еще раз привести к этой вечной истине — и в связи именно с Пушкиным! — я и сказал тут несколько слов и о себе, и об “узбекской модели”. Да не буду я судим за то никем из читателей, даже самым строгим…

Круглые даты великих людей представляют особую важность — и в особом ракурсе! — в основном для чиновников разного рода и степеней. А нам, истинным поклонникам Истинного Поэта, — независимо от страны, в которой мы живем и дышим, ее режима и правителей, прочих столь же маловажных в этом ракурсе обстоятельств! — главное значение имеют бессмертные труды Состоявшегося Гения.

Однако, memento mori! О смерти помните! И чтоб успеть сказать о сокровенном вслух иль сделать ближнему добро, спешите жить и в чувствах разобраться торопитесь.


РУССКАЯ, а также АБИССИНСКАЯ и ПРУССКАЯ, — компоненты ПУШКИНСКОЙ КРОВИ

(Евгеника* и “Евгений”)

Новой эре человечества всего лишь двадцать столетий. “Всего лишь” — потому, что его история уходит вглубь времен — страшно произнести! — на полтора миллиона лет. Во всех доисторических, допотопных, добиблейских тысячелетиях, а также последующих 17-ти-18-ти веках, людские потоки то сливались, то вновь разъединялись, то жили в мире с соседями, то шли на них войной, а победители забирали себе имущество и богатства побежденных, в том числе детей, девушек и женщин. В историческом этногенезе нашествия иноземцев сыграли значительную роль.

Что было — того не перечеркнешь. Но и в начавшемся XXI веке человек еще не может отказаться от мыслей и действий по убиению себе подобных и пусть даже не совсем подобных, но людей.

Между тем и без войн в последние 200-300 лет ни границы, ни пространства, ни религиозные препоны, ни прочие различия или запреты, — ничто не могло служить абсолютно непроницаемой стеной для детородных связей между людьми разных стран и народов. И слава Богу!

Чистых кровей может быть лошадь или собака. Да и то весьма условно. Но ведь человек — все-таки не животное. Это у них, домашних животных, какое-либо физическое преимущество зиждется на относительной чистоте крови. Человек же не может жить и размножаться только для того, чтобы бегать, как арабский скакун, или иметь нюх, как у английского спаниеля. У него тысячи других забот и дел. И решает он их, опираясь на свои главные отличия и преимущества — ум, мышление, творческий подход к делу. А если же он занимается литературным трудом, то…

Очевидная разнородность происхождения Пушкина — не в ней ли кроются основные корни гениальности этого величайшего явления изящной словесности — русской и мировой?

Это — не призыв к целенаправленному улучшению литераторской и вообще человеческой породы посредством смешанных браков, — тут ведь все далеко не так просто и однозначно, — а всего лишь констатация непреложного факта.


ОТ СКРОМНОСТИ НЕ СТОИТ УМИРАТЬ

(Глава из романа «Тимур Аязов и Н.Н.»)

Все сущее на земле не может жить без возможности хотя бы иногда оставаться наедине с самим собой.

Парящий в вышине орел. Считается, что он высматривает на земле добычу. Иногда, конечно, не без этого. Но не часами же! И не с заоблачных же высот! Долго-долго и там, где никого больше нет, оставив орлицу одну в гнезде (пусть тоже поразмыслит в одиночестве), удобнее всего думать свои думы орлиные.

Бродячий волк. Считается, что он ищет, чем поживиться. Безусловно, это так. Но если волку было бы достаточно только мяса своих жертв, то он гонялся бы за ними лишь в сговоре с себе подобными. Волчья стая — ею никого не удивишь. Но и рыщущий в одиночестве волк — явление столь же обычное, как парящий в небесах орел. Одиночество нужно волку для того, чтобы хорошенько обдумать свое волчье житье-бытье, свою волчью судьбу. Недаром понятие "одинокий волк" — это классический образ отшельничества, высший критерий углубленности в свой внутренний мир, гордости, отрицания неустроенности окружающего мира. Но ведь одинокий волк — не только образ, но прежде всего явь, помогающая выжить ему, волку, уставшему от грызни в стае.

Да что волк — возьмем медведя, уединяющегося в своей берлоге на всю зиму. Думаете, только для того, чтобы впасть в спячку? Как бы не так! — Еще и для того, чтобы долго-долго побыть в отрыве от остального мира!

Слабому и глупому — такому, как баран, — до судорог страшно отбиться от стада. А сильный, гордый, думающий, страдающий не может не оставаться время от времени наедине с самим собой.

Это у них, у братьев наших меньших, так. А у нас, людей, разве по-другому?

Когда душа мечется в лабиринтах неразрешимого, когда сердце разрывается от страданий — что может быть целебнее для них, для души и сердца, чем одиночество. Что может быть человеку в таком состоянии блаженнее минут, проведенных в уединении, наедине с самим собой, в отрыве от других людей, в чем-то подобных ему и близких, но в основном совсем непохожих и чужих.

Недаром некоторые из богатых людей имеют собственный островок где-нибудь в Тихом, Индийском или Атлантическом океане, домик, утопающий в зелени или возвышающийся на скале, который они иногда посещают, сидят в одиночестве, думают, читают вечную литературу, слушают вечную музыку.

Как хорошо!

Если бы пустыня всегда была бы рядом с человеком, ему было бы легче жить. Да, он может уединиться в своей квартире, в своей комнате (если она у него есть или если ему позволяют). В конце концов, он даже в толпе может оставаться наедине с самим собой. Но все это — совсем не то. Не то в сравнении с тем, что может дать человеку одиночество в пустыне.

Тимур часто уходит в пустыню. Не только за утренними тюльпанами — они все так же неизменно появляются у "прекрасной" двери, — но и после работы, ближе к вечеру. Она, пустыня, помогает хоть немного унять боль.

Что же мне так больно и так трудно? — этот лермонтовский вопрос близок и понятен Аязову с тех пор, как он помнит себя. Но теперь, когда ему стало так трудно и так больно, как никогда во всей предыдущей жизни, к нему пришел Пушкин. Вернее, он, Аязов, нашел своего Пушкина, а тот раскрыл перед ним тайну высокого понимания вершинной поэзии души, сердца, мыслей, чувств, любви, обожания женщины, тоски по ней, страданий от нее.

Аязов уходит в пустыню с Пушкиным. Нет, творец вечной литературы — ни он сам, ни созданные им образы — не умаляли достоинств одиночества. Напротив! Пушкин-то и делал уединение Аязова действительно целительным, по-настоящему блаженным. Потому что Пушкин — это он, Аязов. Потому что Тимур — это он, Александр Сергеевич. Потому что написанное Пушкиным со сверхъестественной точностью выражало то, что творится с ним, Аязовым. Потому что Тимур переживает ныне то же, чем жил Александр Сергеевич, и, будь на то воля небес, он написал бы сейчас нечто, подобное творениям Великого Поэта. Да что уж там! Кто по-настоящему любил (вернее, любит, потому что истинная любовь — вечна, она неподвластна ни времени, ни кошмарам человеческого бытия, ни смерти) и кому русский язык пусть даже и не самый родной, но достаточно близкий, тот не мог не найти своего Пушкина. Не мог пройти мимо него. Не мог не восхититься его бессмертным гением. Не мог не найти в нем опору и поддержку в неповторимо прекрасный, невыносимо тяжелый, нестерпимо болезненный период начального обожания единственной в его жизни любимой женщины.

Для такого человека не нужно приводить здесь немеркнущих пушкинских стихов — они и так у него на памяти. А если он и подзабыл их, то все равно в сердце его и в сознании каждую минуту, каждый миг живы и не стираемы те волшебные, магические, чудные ощущения, которые когда-то пришли к нему в минуту озарения, позволившую ему пережить высокое понимание вершинной поэзии. Такому человеку не нужны горы литературоведческих построений, не способных, какими бы верными и изощренными они ни были, передать все грани и тонкости его родства и близости с кучерявым кумиром. Пушкин — это Пушкин! И этим все сказано. Такому человеку других слов и не нужно.

День рождения Пушкина и день рождения Ниагары отстоят друг от друга ровно на 150 лет. Если той же самой весной посредством машины времени удалось бы воочию свести их вместе — отправив ли Ниагару в прошлое, в высший свет Петербурга, или же вызвав Пушкина в будущее, на Джигаркумскую биостанцию, то он стал бы одним из воздыхателей Ниагары (никуда он, кудрявенький, не делся бы!), и она, Ниагара, даже ему, Пушкину, говорила бы то же самое, что не раз высказывала Тимуру: "От скромности ты не умрешь. Нельзя так вещать о себе. Пусть другие заметят твои достоинства, ум, способности. Пусть другие тебя похвалят, а сам себя не возвышай." Уличение в самовозвышении было далеко не самой невыносимой из обвинений, которые Ниагара со смехом выдвигала против Тимура, а он, в очередной раз проглатывая горькую пилюлю, либо молча чуть-чуть пожимал плечами, либо на мгновение приводил свои брови в едва заметное движение, либо, когда становилось совсем невмоготу, говорил: "Но это правда. Так, как сам человек может знать себя и сказать о себе, — никому другому не дано". На что Ниагара смеялась в ответ: "Пусть люди сами увидят эту правду".

Нет, Аязов не обращал особого внимания на стихотворение, известное всем из школьной программы, — ни на биостанции, когда он часто уходил в пустыню с Пушкиным, ни четыре месяца спустя, когда он добрел до "Сквера Пушкина", а вечером того же дня перенес на бумагу свои мысли, чувства, состояние, положение. Иные строки, иные четверостишия, иные стихи Великого Поэта властно звучат в унисон мощной симфонии, неповторимо сладкой и в тоже время невыразимо горькой, бушующей, не переставая ни на миг, в душе молодого рыцаря, к которому пришла настоящая любовь к настоящей женщине. Да если и вспомнится вдруг пушкинский стих с самооценкой Поэта своих трудов и личности, то у него, молодого рыцаря, настоящего мужчины, никогда не возникнет мысли строками этими, как щитом, защититься от стрел, пускаемых рукой дамы его сердца. Пушкин — это Пушкин. Он — несравненен. Он — недосягаем. То, что позволено Пушкину, не позволено, быть может, никому.


Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.


37-летний Пушкин, еще молодой человек в сравнении с тем, насколько еще могла бы продлиться его жизнь, словно предчувствуя свою гибель в следующем году, подводит итоги своего физического пребывания среди людей. С юных лет Пушкин не был обделен тем, чего страстно желает человек, освященный искрой Божьей, — признанием и восхищением современников. Но сказать о Пушкине еще при его жизни так открыто и так верно, с таким ясным видением грядущих времен, без малейшей тени какой-либо скромности и стеснения, совершенно не нужных в данном случае, мог только сам Пушкин. Да, воздвигнутый Пушкиным памятник самому себе в виде созданных им словосочетаний по истинному своему значению для человека выше и библейского Вавилонского столпа в земле Сенаар (который, позволь Бог достроить его, возможно, достиг бы своей вершиной небес), и пирамиды Хеопса в Гизе, и небоскребов-близнецов Всемирного торгового центра в Нью-Йорке**. Но это знаем мы, которые жили, живем и будем жить уже после того, как Величайшее Сердце вдруг прервало свое движение по бренному пути, а Величайшая Душа отлетела в Вечность. Когда же оно, Сердце, еще стучало задорно и неугомонно, а она, Душа, еще металась в здоровом теле, он, Величайший Рыцарь, рожденный и проживший с такими Сердцем и Душой, терпел от людей и гонения, и ссылки, и непонимание, и недоброжелательство, и зависть, и вражду, и предательство. Даже он!

И даже другой Гений написал и мог написать о Пушкине так пронзительно, гневно и мудро только после его смерти: "Погиб Поэт! — Невольник Чести — пал оклеветанный молвой ..."


Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит —
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.


Пушкин был настолько велик умом и сердцем, что ему было дано почувствовать и знать доподлинно, что написанное им принесет ему бессмертье. Какое счастье! И для Поэта, ушедшего в мир иной с еще одним вершинным достижением — пониманием того, что его высокое предназначение свершилось. И для всех, кто уже после него тоже осознал это реализованное величие.


Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал.


Как это здорово, что Пушкин сам успел воздать себе той полной мерой, которая при физической жизни Поэта оказалась неподъемной для всех и каждого из его современников — царю, друзьям, врагам, дворянскому обществу, народу, любимым женщинам, родственникам, детям, жене. Они не берегли его. Не уберегли. Не смогли...

А потомки…


«Брел, куда глаза глядят. Дошел до Сквера Пушкина.

Весной тут был чудный уголок городской природы, в котором я пережил один из самых прекрасных эпизодов своей жизни: здесь после конференции молодых ученых, пройдя пешком полгорода, мы с Ниагарой сидели на скамейке под сенью изумрудной зелени, и так нам было хорошо. А вернувшись из пустыни, я нашел "свой" сквер развороченным: тут затеяли какое-то строительство. "Вот и моя душа, и сердце мое, как эта бывшая обитель тихой радости, сейчас тоже искорежены, вздыблены, растерзаны", — подумал я тогда. Потом тут появился Памятник. Который для меня явился не столько данью поклонения благодарных потомков Великому Гению в честь его юбилея, сколько символом того, что сердце мое навсегда обрело "своего" Пушкина. Стоит он сейчас, мой кумир, задорно вскинув свою яснейшую голову, обозревает с постамента падкость на парадную мишуру наших властей, в спешке отметившихся и отрапортовавших к юбилею памятником, и дивится нерасторопности наших "тунгусов", не сумевших и за два последующие месяца избавить сквер от строительного погрома.

Вот и я сейчас своим показным благополучием, мнимым преодолением кризиса, фальшивой верностью дутому чувству долга пытаюсь кому-то пустить пыль в глаза, а на душе — все та же развороченность, а на сердце — все тот же погром.

Когда-нибудь — надеюсь, не пройдет и года, — вокруг бронзового Пушкина наведут должный порядок, установят бордюры, разгладят гигантские морщины на земле, уберут вагончик и строительную технику, вывезут мусор, разобьют клумбы, разведут цветы.

А что нужно сделать, чтобы мне обрести душевный покой, чтобы в жизни моей наступил внутренний порядок? И вообще, возможно ли все это?»


Аязову нужно прожить еще 110 дней, чтобы сделать эту запись. А пока он в пустыне.

— Ты с Пушкиным прямо не расстаешься, — Тимура, в очередной раз возвращающегося из уединения в лагерь, встретила как-то Ниагара.

— У меня запой на него.

Тимур Аязов, будучи студентом-биофизиком, однажды обнаружил в себе литературные наклонности, до того почему-то дремавшие. Они пока проявляют себя в основном бесплодной страстью, дневниковыми записями, небольшими рифмованными экспромтами и единичными стихотворениями.

Однако стихотворцем он себя никогда не считал и не считает.

И пусть он еще не написал ничего стоящего. Пусть он еще не литератор и не заслужил известности. Но даже если всего этого так и не будет в его жизни, разве ему сейчас, еще молодому человеку, с детских лет обуреваемому такими же душевными терзаниями, которые свойственны поэтам, не хочется, чтобы его хоть немного любили, признали, понимали, берегли.

Впрочем, ведь всего этого хочется и не достает каждому из нас.

___________________________

Примечания

* Евгеника — словопрения о селекции человека.

** Уже, увы, канувших в Лету, разрушенных 11 сентября 2001 года последовательно врезавшимися в них двумя пассажирскими самолетами, захваченными террористами-смертниками.

Творения же Пушкина никто и ничто не может уничтожить — ни террористы, ни антинародные режимы, ни сам Аллах. Ибо для того, чтобы разрушить "нерукотворный памятник", нужно стереть с лица земли все человечество. А Всевышний делать этого в начавшемся столетии, надо полагать, еще не собирается.

*** Кстати, кровь М.Ю. Лермонтова также разнородна, имеет шотландскую составляющую.

Наверх

Время загрузки страницы 0.0012 с.